дорога с искусственным покрытием, чаще всего — твёрдым, с канавами для стока воды по обочинам. Из Викицитатника, свободного сборника цитат
У этого термина существуют и другие значения, см. Шоссе (значения).
Шоссе́ (фр.chaussée) или Шоссе́йная доро́га — магистраль с искусственным покрытием, чаще всего — твёрдым, обязательно с устройством на основе дорожного полотна поверх грунтового основания, и с канавами для стока воды по обочинам. Также шоссе в России и некоторых других государствах и странах называется дорога обычно на окраине города, ведущая из него. Иногда название «шоссе» является исторически сложившимся, и магистраль проходит в городской черте, например, Ланское шоссе в Санкт-Петербурге, длительное время бывшее границей города.
Шоссе известны с древности и были они в следующих государствах Вавилония, Персия, Карфаген, и особенно были замечательны римские военные дороги. Постройка шоссейных дорог в Российской империи была начата правительством в 1817 году, при Александре I, и первым русским шоссе стало Санкт-Петербурго-Московское, оконченное в 1834 году.
Елисейские поля оживляются тем ещё, что через шоссе, перерезывающее их во всю длину, проезжает каждый день чуть ли не всё фешенебельное и веселящееся население Парижа.[1]
...чтобы снова зажечь молодостью планету ― нужно зажечь её, нужно столкнуть её с плавного шоссе эволюции: это ― закон.[2]
— Евгений Замятин, «О литературе, революции, энтропии и прочем», 1923
...вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь» как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию.
...на дороге можно узнать положение точнее, чем в военном министерстве. Поездка по шоссе ― это своего рода разведка. Остановишься, спросишь людей, едешь дальше.[4]
Наше земледелие навсегда обеспечено в этом отношении, и мы имеем неисчерпаемые источники для удобрения, так что бояться истощения нам нечего. Громаднейшие залежи фосфоритов у нас тянутся на сотни верст, и эти драгоценные в будущем для хозяйства камни употребляются для мощения дорог (Брянское шоссе, шоссе между Орлом и Курском вымощены фосфоритами), для мощения улиц, для бута при постройках, для фундаментов, сельских построек. Пыль на некоторых шоссе, уличная пыль в Курске есть порошок фосфорной кислоты.[7]
Мы полагаем, что завтра, 3/III, будет подписан мир, но донесения наших агентов в связи со всеми обстоятельствами заставляют ожидать, что у немцев возьмет верх партия войны с Россией в ближайшие дни. Поэтому безусловный приказ: демобилизацию красноармейцев затягивать; подготовку подрыва железных дорог, мостов и шоссе усилить; отряды собирать и вооружать; эвакуацию продолжать ускоренно; оружие вывозить в глубь страны.[8]
Дорога местами ― по нескольку километров ― совершенно пуста. Иногда попадаются длинные колонны людей, идущих в Мадрид. Они бегут из родных деревень, захватив с собой лишь то, что может унести маленький ослик или спотыкающаяся кляча. Здесь на дороге можно узнать положение точнее, чем в военном министерстве. Поездка по шоссе ― это своего рода разведка. Остановишься, спросишь людей, едешь дальше. В двадцати-тридцати километрах от Мадрида беженцев становится больше, они уже не бредут медленной усталой походкой, а бегут, подгоняемые раскатами артиллерийской стрельбы. Люди со страхом оглядываются по сторонам и твердят одно слово «фасистас».[4]
Что еще здесь есть? Еще одна заправочная станция на другом конце улицы. Бакалейная лавочка. Мотель на двенадцать комнат. Загон для мустангов ― диких лошадей (иногда их удается заарканить в степях по ту сторону гор) и два десятка домиков, принадлежащих местным жителям. Вот, пожалуй, и все. Чем живет городишко? Автомобильным шоссе № 237. Шоссе это упирается в зеленый квадрат Иеллоустонского национального парка. В прошлом году парк-заповедник посетило около двух с половиной миллионов туристов. Какая-то часть этого потока коснулась и Ламонта.[9]
Елисейские поля, по-моему, одно из самых милых мест Парижа: широкое пространство между домами и липами, которыми обсажено с обеих сторон шоссе, ведущее к Arc de l'Etoile, а оттуда в Булонский лес, покрыто тенью старинных дерев, однолеток с деревьями Тюльерийского сада. Нет возможности перечислить всех cafe chantans, театров марионеток, качелей, каруселей, выстроенных между этими деревьями; тут находится также театр Bouffes Parisiens и цирк. Дети всех возможных возрастов, солдаты, нянюшки, старики и молодежь, денди, камелии, почтенные буржуа с семействами, гризетки и блузники, ― все это смешивается здесь и производит самую разнообразную, живописную пестроту. <...> Елисейские поля оживляются тем еще, что через шоссе, перерезывающее их во всю длину, проезжает каждый день чуть ли не все фешенебельное и веселящееся население Парижа. Булонский лес теперь модная и, следовательно, самая любимая прогулка не только парижан, но и иностранцев.[1]
Таким образом, жизнь современного шоссе главнее всего сосредоточилась теперь в полоумном ямщике Охватюхине, который различными солонинами, свежинами и вообще, как он говорит, убоиной защищает его старинные, жратвенные традиции, протестуя тем самым против порядков железных дорог, на которых, по его словам, «лба-то перекрестить не дадут человеку как следует, а не то штобы кусок какой-нибудь ужевать с передышкой»…
Со всех концов длинного села соберутся на охватюхинскую приворотную лавочку мужики, шоссейное шаромыжничество которых упразднила железная дорога, проложенная в каких-нибудь двух верстах от каменки, и от нечего делать распевают о кусках, выхваченных чугункой из их ртов и унесенных его куда-то и зачем-то с быстротою молнии.
В самых причудливых и разнообразных формах выражались эти легендарные сказания о куске, который так недавно еще, на памяти у многих стариков, как ошалелый шатался по шоссе и назойливо совался в рот самому ленивому и пьяному мужичонке, и вдруг от куска этого остались одна беспечная, измошенничавшаяся лень да жесткие булыжники шоссе.[10]
А я этого спокойствия не понимаю, и мне больно представить, как шли они по дорогам и сейчас еще идут, со скрипом возов, с плачем и кашлем простуженных детей, с мычанием и ревом голодной домашней скотины. И сколько их ― ведь точно целые страны переселяются с места на место, оглядываясь, как жена Лотова, на дым и пламя горящих городов и сел. Лошадей не хватает, и многие, как рассказывают, запрягают коровенок и даже собак покрупнее, а то и сами впрягаются и везут, как в древнейшие времена, когда впервые кто-то погнал человека… да и до сих пор гоняет его. Трудно представить, говорят, что делается на дорогах: идут такими толпами, в таком множестве, что скорее на Невский в праздник похоже, нежели на пустынное, осенне-грязное шоссе.[11]
Никто не знал точно, где именно идут там бои, но многие догадывались, что группировки немецко-фашистских войск, наступавшие вдоль Волоколамского и Ленинградского шоссе, уже соединились где-то в районе Крюкова и оттуда стремятся наикратчайшим путем прорваться к Москве.
― Главные силы они бросают сейчас правее шоссе, это ясно! ― свертывая карту, сказал Брянцев. ― Конечно, они и здесь еще могут ударить. От этих гадов всего жди! Но только одно мне ясно: они уже не могут идти широким фронтом, они мечутся, выискивая наши слабые места, они лезут из последних сил![12]
Полковник Фридрих Краус фон Циллергут был редкостный болван. Рассказывая о самых обыденных вещах, он всегда спрашивал, все ли его хорошо поняли, хотя дело шло о примитивнейших понятиях, например: «Вот это, господа, окно. Да вы знаете, что такое окно?» Или: «Дорога, по обеим сторонам которой тянутся канавы, называется шоссе. Да-с, господа. Знаете ли вы, что такое канава? Канава — это выкопанное значительным числом рабочих углубление. Да-с. Копают канавы при помощи кирок. Известно ли вам, что такое кирка?»
Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж, приблизительно в 20 чемоданов, осмотрел столовую, свою комнату, две ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно показался смешным и нелепым тот мир, в котором я жил раньше.
Вспомнил про «дым отечества», про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за «Русь» как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию.
― Туннель минирован… За туннелем большие части партизан! Ползти к Лойблпассу по вьющемуся зигзагом шоссе не хотелось. Многие пешие выделились из колонны и пошли в гору наперерез. Путь был крутой, скаты поросли терновником и бессмертником. Кое-где попадались кустики душистой альпийской, бледно-лиловой эрики. Шли, подпираясь дубинками и цепляясь за колючие кусты. Ко мне присоединились молодой голубоглазый гигант-голландец, старый итальянец-фашист и хорошенькая мадьярка в форме капитана.
1939. Лето. Я приехала из Ленинграда в Москву хлопотать о Мите. Такси в Переделкино, где никогда не была. Адрес: «Городок писателей, дача Чуковского ― сначала шоссе, потом что-то такое направо, налево». В Городке таксист свернул не туда, запутался, приметы не совпадали ― непредуказанное поле ― и ни одного пешехода. Первый человек, который попался мне на глаза, стоял на корточках за дачным забором: коричневый, голый до пояса, весь обожженный солнцем; он полол гряды на пологом, пустом, выжженном солнцем участке. Шофёр притормозил, и я через опущенное стекло спросила, где дача Чуковского. Он выпрямился, отряхивая землю с колен и ладоней, и, прежде чем объяснить нам дорогу, с таким жадным любопытством оглядел машину, шофера и меня, будто впервые в жизни увидал автомобиль, таксиста и женщину. Гудя, объяснил. Потом бурно: «Вы, наверное, Лидия Корнеевна?» ― «Да», ― сказала я. Поблагодарив, я велела шоферу ехать и только тогда, когда мы уже снова пересекли шоссе, догадалась: «Это был Пастернак! Явление природы, первобытность».[3]
С огромным смаком она начертила маршрут. Спрашивалось, не вследствие ли тех сценических ирреальных занятий она переросла свое детское напускное пресыщение и теперь с обстоятельным вниманием стремилась исследовать роскошную действительность? Я испытывал странную легкость, свойственную сновидениям, в то бледное, но теплое воскресное утро, когда мы покинули казавшийся озадаченным кров профессора Хима и покатили по главной улице города, направляясь к четырехленточному шоссе.[13]
Переделкино. Опять мы вдвоем, как бывало в Куоккале, идем по дороге ― не по куоккальской ровной Большой Дороге, а по переделкинскому, забирающему вверх шоссе. Траурный день: день смерти моей матери, скончавшейся в 1955 году. Это, пожалуй, самая тяжкая утрата в его жизни.[14]
8/Х 64. Переделкино. Вернулась ― после третьей ― вторая ахматовская осень: тепло, синее небо, пышные, сквозные леса. Это было так явственно, так прекрасно, что я ехала по шоссе в Переделкино с редким светом в душе, будто и меня осенило золотом и синевой. Приехав, по листьям, под синим небом, помчалась в Дом Творчества к Оксману, узнать, не прочитал ли он уже мою рукопись?[3]
Воскресным вечером 7 января <1962 года> пришла телеграмма из Москвы. Щадя старого друга, Капица адресовался к его семье. Утром по дороге в Дубну ― Бор с прошлогодней весны хорошо помнил это шоссе ― Ландау попал в автомобильную катастрофу. Он лежал без сознания.[5]
Когда они выбрались на шоссе, у Рощапкина была порвана рубашка, у Кекеца брюки, и оба они босиком шагали по кипящему асфальту, так как босоножки потеряли еще в лесу. Кекец, перекинув веревку через плечо, буксировал барана. Рощапкин напирал в стриженый бараний зад, баран блеял и, откуда в нем это бралось, беспрерывно осыпал его теплыми катышами. По шоссе шуршали шины «Москвичей» и «Побед». Усатые автомобилевладельцы замедляли ход и смотрели на них завистливо и серьезно. Баран на шоссе ― это шашлык и вино. Какие могут быть шутки?[6]
Общего с Надеждой Яковлевной презрения к ничтожеству Финского залива Анна Ахматова отнюдь не испытывала. Он не заменил ей, конечно, Чёрное море, воспетое в ее первой поэме, но она (не «мы», а она, Анна Ахматова, петербуржанка, ленинградка) полюбила комаровские сосны, и залив, и Приморское шоссе, по которому в сторону Выборга ее возили на автомобиле друзья...[15]
…таким образом, оставив далеко и глубоко внизу февральскую вьюгу, которая лепила мокрым снегом в переднее стекло автомобиля, где с трудом двигались туда и сюда стрелки стеклоочистителя, сгребая мокрый снег, а встречные и попутные машины скользили юзом по окружному шоссе, мы снова отправились в погоню за вечной весной… В конце концов, зачем мне эта вечная весна?
Справа шоссе. Оно обсажено очень старыми, еще по-зимнему голыми берёзами, слабо видными сквозь голубоватую мартовскую дымку. Под сапогами пружинит и всхлипывает, оттаивая, земля. Воздух так влажен и нежен, что, кажется, пахнет фиалками.[16]
Говорят, холил он ее долго, промасливал, просолидоливал, воском натирал, чебурашку повесил, радугу сзади изобразил, ободок у колес покрасил, все протер, вылизал ― и поехал на Ленинградское шоссе прокатиться. Шоссе это чуть в стороне от Череповца, мало контролируемое, асфальтом, хоть и худым, закатано. И вот ― рок, судьба, недоразумение ― как хотите, так и считайте. Через семь верст после череповецкого поворота шибанул в облизанные «жигули» какой-то самосвал с заезженным, трудовым обликом и сношенной резиной.[17]
Мигом отдали хозяину трешку, мигом добавили еще рубль, мигом связали удочки и покидали в мешок подлещиков. И вот мы уже бежали на автобус. Маленькая беленькая собачонка бежала за нами. Автобус мчался по шоссе, мы бежали вдоль дороги. И нам, и автобусу надо было сойтись в одной точке, у которой уже толпился народ. Эта точка называлась «Карманово». Автобус все-таки нас опередил. Он уже стоял, а мы еще бежали, но шофер-добряк видел нас, бегущих, и не торопился отъехать. Мы добежали, мы ввалились в автобус, мы сбросили рюкзаки, мы уселись на эти особенные автобусные диванчики, мы устроились, и все пассажиры устроились, и мы могли уже ехать. Шофер почему-то медлил. Может быть, он прикуривал? Я глянул в открытую дверь автобуса и увидел на улице, на обочине шоссе, маленькую беленькую собачонку, чью породу так верно определил Боря.[18]
Не знаю, как для кого, но для меня Переделкино ― это прежде всего место, где жил Пастернак. Может быть, отчасти из-за поразительной топографической точности его стихов, в которых и водокачка, и ручей, и мостик, и чуть ли не железнодорожное расписание («а я шел на шесть сорок пять»), и переделкинское кладбище («я вижу из передней в окно, как всякий год, своей поры последней отсроченный приход»). Как-то ранней весной я подошел к этому кладбищу и хотел подняться к его могиле прямо с шоссе, но между оградками было слишком тесно и еще не высохла густая грязь.[19]
Там, на каждой почти полосе,
Перерезано рельсами поле
С цепью каменных рек — шоссе.
И по каменным рекам без пыли,
И по рельсам без стона шпал
И экспрессы и автомобили
От разбега в бензинном мыле
Мчат, секундой считая доллар,
Места нет здесь мечтам и химерам,
Отшумела тех лет пора.
Это на нем пока что юноша и вдова возят тутовник горный, коконы и дрова.
Это его копыта летом и в снегопад
быстро и деловито
вдоль по шоссе стучат.[20]
Три могилы ― Илюши, Володи и Анны Андреевны ―
обошел и отправился вниз по шоссе на залив.
Постоял у торосов, последним, растерянным,
предзакатным лучом старину осветив.
Над заливом на сером, лиловом и клюквенном
проступает лишь серпика узкий ущерб;
вот еще полминуты, и куколем угольным
покрывается все, что глядело наверх.