Loading AI tools
Из Викицитатника, свободного сборника цитат
Игорь Владимирович Чиннов | |
Статья в Википедии |
И́горь Влади́мирович Чи́ннов (1909, Тукумс — 1996, Дейтона-Бич) — русский поэт и писатель первой волны эмиграции, один из участников «Парижской ноты». После смерти Георгия Иванова Игорь Чиннов был оценён некоторыми литературными критиками как «первый поэт русской эмиграции».
Родился Курляндии, в городе Туккум, в годы немецкой оккупации был депортирован из Латвии в Германию на принудительные работы, после освобождения оказался на службе в американской армии, служил во Франции. Демобилизовавшись в 1946 году, поселился в Париже, где в 1950 году вышла его первая книга стихов. В 1953 году переехал в Мюнхен, а с 1962 года жил в США. С 1991 года стал печататься в СССР, а затем в России. В 1992 и 1993 годах приезжал в Россию.
— «Тысячу лет тому назад...», 1960 |
«Лопнет как мыльный пузырь ― и скоро ― | |
— «Кто запустил в это серое небо...», 1966 |
Горькие земные оскорбления | |
— «Горькие земные оскорбления...», 1967 |
Но выше нежного сияния | |
— «Но выше нежного сияния...», 1967 |
Во граде Петровом | |
— «Акакий Акакиевич...», 1970 |
На остров Цитеру. Выпьем в пути. | |
— «На остров Цитеру. Выпьем в пути...», 1970 |
— «Питекантропы в Пинакотеке...», 1970 |
Последние слезы, как фейерверк, в небе сияли | |
— «В серебряном небе звенели хрустальные птицы...», 1973 |
— «Как много синьки в небо вылилось!..», 1975 |
Огромно-серым одуванчиком | |
— «Огромно-серым одуванчиком...», 1975 |
Слетевшего с небес мерцающего гения | |
— «Слетевшего с небес мерцающего гения...» (из сборника «Пасторали»), 1975 |
Ну что же ― не хочешь, не надо. | |
— «Ну что же — не хочешь, не надо...», 1975 |
Колючая проволока сплетена | |
— Игорь Чиннов, «Колючая проволока сплетена...», 1976 |
Как будто серной кислотой | |
— «Как будто серной кислотой...», 1978 |
Пестрел и бурлил мексиканский базар, | |
— «Пестрел и бурлил мексиканский базар…», 1978 |
— «Под шум Атлантического океана...», 1979 |
Ну что ж! Великий Архитектор, | |
— «Кого-то кто-то пожирает...», 1980 |
— «Убитой было девяносто восемь...», 1980 |
Все загадки бытия | |
— «Все загадки бытия...», 1981 |
Нейтронная бомба не тронет меня. | |
— «Нейтронная бомба не тронет меня...», 1981 |
Болею манией величия! | |
— «Болею манией величия!..», 1983 |
— «Мы в мире всё переиначим...», 1986 |
Задумывался, да, но не додумался | |
— «Задумывался, да, но не додумался...», 1987 |
Кролики и крамбамбули каламбурят по-каракалпакски, | |
— «Кролики и крамбамбули каламбурят...», 1991 |
Милая девочка мне | |
— «Милая девочка мне...», 1992 |
Простите, будьте добры, что я пишу без обращения. Я не знаю, к сожалению, Вашего имени и отчества. <...> Я помню в “Числах”[3] Ваши стихи, мне очень понравились сразу строки: “Утро воскресенья, как ты бедно, воскресенье” — это очень хорошо. Мои стихи в том же номере особенно скверные, я их написал, впрочем, лет пять тому назад. Они мне казались тогда проще, чем мои теперешние, и поэтому лучшими. Но оказалось, что они всего лишь неумелы.[4] | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 27 сентября 1934 г. |
Простите, что я редко пишу Вам, Вы правы, у меня сейчас все очень сложно, а для писем нужен покой, какая-то свобода, все, что я люблю, чего у меня не стало. Напишите мне сами, я ведь дорожу Вашими письмами, и пришлите стихов. И мне нужны собеседники, хотя и странно иногда, что самое главное высказывается двум-трем, одному даже. Правда, мне все-таки не хочется ради того, чтобы увеличить их число, печататься в “Нови”, и вообще, не хочется уже печататься в эмиграции. Здесь почти нет ответа никому, ни даже молчаливого, не надо писать ни для кого. <...> | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 11 октября 1934 г. |
Я опять буду писать нескладно, простите меня. Давайте сразу говорить о стихах — я рад и благодарен Вам, что Вы хоть любили Блока, его надо любить, хотя в нем очень много темного. Он, конечно, самый честный из всех — и самый орфический. Если читать книги его стихов одну за другой, очень долго читать, можно очень много почувствовать в мире. Я очень люблю также Анненского — его “куклу” (То было на Валлен-Коски) не могу читать без настоящих слёз — я не стыжусь признаться. <...> | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г. |
Признаться, я оскорбляюсь невниманием и теперь заранее оскорблен тем, что меня не будет в Антологии <русской поэзии> (хотя оскорбляться нечему, я ведь напечатан всего дважды!). К тому же Адамович, под влиянием <Георгия> Иванова, свое отношение ко мне изменил и после очень хорошего письма, написанного до “событий” моих с Ивановым, мне не ответил на моё второе. И мне захотелось сейчас исповедоваться перед Вами, простите: так редко можно быть откровенным. | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г. |
Краткие сведения обо мне: русский (Чинновы — Tynow — прус<с>аки, но уже 300 лет в России, мать и бабушка по фамилиям шведка и полька, но обрусевшие). Жил до пяти лет (себя хорошо помню) в деревне, был очень живой, но потом изменился, отчасти, — теперь излишне взрослый, хоть и живу на счет родителей, и немного боюсь полной самостоятельности. Ещё: от моих обоих дедов, скончавшихся от жуирства, у меня дурная наследственность в смысле слабости; лет 6-ти путешествовал — почти вся Европа, но все неясно. В России, в 1918-ом, отец трижды еле избегал смерти, да и мы с мамой, — это мешает любить народ. Дядей моих двоих расстреляли (военные), один, 3-й, спасся. <...> я антибольшевик, но это не вполне ясно мне.[4] | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, январь 1935 г. |
...я боялся большого несчастья, а одним несчастьем я уже несколько лет как пришиблен, и теперь мне было трудно о чем-нибудь думать, кроме этого. Я был года четыре тому назад, так сказать, участ-ником одной семейной жизни, едва не женился, но все вышло неудачно, и я теперь как-то особенно дорожу той силой и прочностью, которая бывает в отношениях между другими в таких случаях, и отношениями между этими моими друзьями особенно, всей сложной цельностью таких отношений. Есть жизни, которые больше стоят внимания, чем моя, и когда наступает критический момент в этих жизнях, следует перестать интересоваться предпочтительно своей. Кстати, Вы, конечно, правы насчет личного совершенствования, осуждая его: обычно совершенствуются из эгоистических соображений. <...> Мое совершенствование, конечно, отчасти эстетическое, и эгоистическое, отступническое. И особенно радоваться этой своей брезгливой неудовлетворенности у меня нет права: надо непременно принять жизнь (и ее попытаться исправить), а не отворачиваться от нее. Все-таки индивидуализм есть зло, и мы неверно понимаем свободу, если из-за нее настаиваем на своей обособленности от мира: надо именно наполниться миром.[4] | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 17 февраля 1935 г. |
...мы, может быть, всего лишь “русские мальчики”. А в жизни, для Бога, для мира, нужно иное. Мы хотим максимального (я хочу полной гармонии, например, “совершенного совершенства”). Мы, так сказать, большевики. Куда больше тех большевиков. Но кто знает, каков Бог, какова участь мира и что надо делать, если хочешь делать. Я все думаю, что Вы правы о большевиках. Хочется так думать. Иначе ведь очень трудно, все-таки. “Мир” теперь, пожалуй, — они. Но кто знает. У меня мало веры, ее не хватает ни для чего.[4] | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 17 февраля 1935 г. |
Кстати, я думаю, что не ради себя, а ради общего достоинства и достоинства главного принципа — мы не смеем быть уступчивы. Нельзя с дурным в мире мириться, нельзя быть к Богу снисходительным (простите это скверное выражение). Нельзя потому, что совершенство надо любить больше, чем Бога (это можно разделять: достоинство Рыцаря надо любить больше, чем Рыцаря лично. Идею надо любить больше, чем вместилище ее. По крайней мере, я так люблю. И, кажется, прав.)[4] | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 1935 г. |
Вы страшно правы — в этом мы заодно — “смерть вполне необходима: если ее не будет, — рыцарь недостоин и Бог несовершенен”. Это самое важное. Мне трудно выразиться о любви к достоинству и совершенству совсем ясно, получается что-то неверное, но верьте мне, что это не то “антропософское”. Это связано со “смертью вполне”. Можно любить “смерть вполне”, хотя она в этом не нуждается, — любить как геройский подвиг и как честь — так и совершенство и достоинство. Это и рыцарь сам, и превыше рыцаря. Думаю, такая мысль Вам близка, хотя мы ее по-разному выражаем. | |
— из письма Юрию Иваску, Рига, 1935 г. |
Мы тогда <вернувшись в конце 1922 года в Ригу> обнищали совершенно. Тётя снабжала нас супом; я приходил за ним жестокой зимой, скользя по льдистому снегу, повязанный поверх легкого пальтишка (другого не было) серым платком, очень красивым, но тогда не воспринимавшимся мною эстетически. Вначале, раза три, за неимением у нас другой посуды, нес я бобовый суп в цветочной вазе — тоже красивой, глиняной, темно-зеленой, с сиреневыми ирисами, без ручек (прижимал горячую вазу к груди, суп иногда крепко плескался).[5] | |
— из воспоминаний, 1993 |
Получил позавчера новую книгу Чиннова «Композиция». Наряду с новыми, последними стихами он включил в неё и свою самую первую книгу «Монолог» (1950). Увы, сравнение в пользу «Монолога». А теперь — именно «композиция», умение, трюкачество. Америка не пошла впрок русским литераторам. Они сами уверовали в «литературоведение», сами стали по отношению к себе уже и «литературоведами». Они <готовят> свои стихи так, чтобы о них почти сразу можно было написать дурацкую американскую диссертацию. Мироощущение Чиннова не изменилось ни на йоту: бессмыслица жизни в свете (или тьме) смерти, ирония, подшучивание над всем и т.д. Но раньше это звучало органично, убедительно. Теперь: «Смотрите, как я ловко и умело это делаю». Однако несколько несомненных удач. Например, на смерть Адамовича: «Душехранилище хоронят...»[6] | |
— Протопресвитер Александр Шмеман, из дневника, 8 апреля 1973 |
Представитель Первой волны вторит музыке «парижской ноты»: надо, дескать, стремиться к общему и обобщающему, говорить не «галка», а «птица» и т. п. Об этом, кстати, рассуждал Игорь Чиннов в моём с ним интервью («Беседы в изгнании»): «Идея этой «парижской ноты» состояла в простоте, в очень ограниченном словаре, который был сведён к главным словам, самым главным, незаменимым... хотели общего в ущерб частному».[7] | |
— Борис Хазанов, «Джон Глэд. Из бесед», 2000 |
Когда-то Игорь Чиннов «последний парижский поэт», как его называли в конце жизни, сказал мне: «Ирина Владимировна, как же... Талантлива, очаровательна, но спроси её, который час, — посмотрит на часы и соврет. Бескорыстно, без особой нужды».[8] | |
— Вадим Крейд, «Георгий Иванов в Йере», 2003 |
В начале 30-х годов произошло знаменательное для юного Чиннова событие — в Ригу приехал погостить его любимый эмигрантский поэт, изве-стный петербуржец, член гумилевского “Цеха поэтов” Георгий Иванов с женой Ириной Одоевцевой. У нее в Риге жил отец — богатый преуспевающий адвокат. Молодые литераторы из литкружка “На струге слов” — в нем участвовал и Чиннов — решили организовать Георгию Иванову “торжественный прием” в квартире Чиннова, которую он снимал, пока учился в Риге. Самого Чиннова в этот день в Риге не было. И вот, сидя в квартире Чиннова, Иванов листал журнал “Мансарда”, выпускаемый кружком, и наткнулся на чинновскую рецензию о книге стихов Г. Лугина “Тридцать два” (номер за ноябрь 1930 года): | |
— Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007 |
Чиннов всегда чувствовал себя человеком западной культуры, продолжателем пушкинско-блоковской традиции. И, знакомясь, он, как видно из писем, считал необходимым прояснить позицию нового друга и в этом вопросе, а не только в отношении к наиболее любимым своим поэтам. Так что, несмотря на то что декларируемая линия “Чисел”, направленная на уход от политики, Чиннова вполне устраивала, — политикой и он, и Иваск очень интересовались. <...> | |
— Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007 |
И. В. Чиннова в 1944 году немцы угнали в Германию, в трудовой лагерь, откуда в 1945 году он был освобожден американскими войсками и оказался в Париже. Жилось там нелегко — из-за невозможности найти работу, — но очень интересно. Перезнакомился с цветом русской эмиграции, где его высоко оценили как поэта. В 1953 году Чиннов принял предложение своего старшего друга В. Вейдле стать редактором отдела новостей на только что созданном радио “Свобода” и переехал в Мюнхен. А в 1962 году уехал из Европы в США, где преподавал в разных университетах русскую литературу и получил звание заслуженного профессора. В эмиграции вышло восемь книг стихов Игоря Чиннова. На его поэзию было более пятидесяти печатных откликов. Многие считали, что после смерти Георгия Иванова именно он унаследовал “кресло первого поэта эмиграции”. <...> | |
— Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007 |
Я познакомилась с Игорем Владимировичем, когда ему было уже за восемьдесят. После событий 1991-го он осенью впервые приехал в Россию в составе делегации членов редколлегии “Нового журнала”, основанного эмигрантами первой волны, и выступал со своими стихами в ЦДЛ, в Доме журналистов, в Фонде культуры. Меня поразил его огромный интерес к русскому искусству — живописи, архитектуре и, конечно, литературе. И. В. считал, что в “современной русской поэзии” (он не называл ее “советской”) много талантливых поэтов. Он говорил об этом с гордостью. “И невозможное — возможно”, — написал он в статье о своей поездке. Тогда же он распорядился, чтобы после смерти весь его архив передали России (ИМЛИ) и чтобы прах его лежал в русской земле, на Ваганьковском кладбище...[4] | |
— Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007 |
Мог ли он, “последний парижский поэт”, как он в старости себя называл, надеяться, что доживет до возрождения России?! Ведь из его поколения русских парижан не дожил почти никто.[4] | |
— Ольга Кузнецова, «Монпарнасские разговоры», 2007 |
...Чиннов был неразлучен с Иваском. Издали в гостинничных коридорах и холлах их фигуры производили немного комическое впечатление: приземистый Чиннов и длинный Иваск, — толстый и тонкий, Дон Кихот и Санчо Панса. Но разговорщики были они оба такие, что заслушаешься, притом что один великолепно дополнял другого: литературные анекдоты, оценки «по гамбургскому счёту», забавные черты характера, промашки и, наоборот, удачные остроты знаменитостей, — Бунина, Зайцева, Георгия Иванова, Адамовича... Я присоединялся к говорунам, и они охотно принимали меня в свою компанию. Мы устраивались за столиками в вестибюлях и кафе, чтобы можно было озирать публику, но при этом так, чтобы и самим быть на виду, и лишь избранных допуская к себе для беседы.[9] | |
— Дмитрий Бобышев, «Я в нетях. Человекотекст, книга 3», 2014) |
Суждения Чиннова и его устные рассказы обладали одним эпическим свойством, полезным в любом повествовании: в них важное в равных дозах перемешивалось с пустяками, а комплименты с язвительными и точными замечаниями. Однажды мы с ним давали одновременное интервью Михаилу Маргулису для его «Литературного курьера», выходившего с неопределённой периодичностью. То было время, когда репутация Бродского начала достигать культового накала, и, естественно, один из вопросов был о нём. Как, мол, вы относитесь?.. Чиннов отозвался неожиданно резко, заявив, что Бродский исписался, и ему уже нечего сказать читателю.[9] | |
— Дмитрий Бобышев, «Я в нетях. Человекотекст, книга 3», 2014) |
— Борис Нарциссов, «Старухи», 1974 |
Поэт не альбатрос, а пеликан ― | |
— Ирина Одоевцева, «Открытка — море и скала...», 1975 |
Seamless Wikipedia browsing. On steroids.
Every time you click a link to Wikipedia, Wiktionary or Wikiquote in your browser's search results, it will show the modern Wikiwand interface.
Wikiwand extension is a five stars, simple, with minimum permission required to keep your browsing private, safe and transparent.