Loading AI tools
цикл рассказов Варлама Шаламова Из Викицитатника, свободного сборника цитат
Колымские рассказы | |
Статья в Википедии |
«Колымские рассказы» — первый сборник (цикл) Варлама Шаламова о колымских лагерях, составлен из 33 рассказов 1954—1962 годов. Часто так обобщающе называют (в т.ч. и автор) все 5 авторских сборников рассказов о Колыме. В предисловии «О прозе» он написал: «кажется, что все рассказы стоят на своём месте». Полностью сборник впервые опубликован в Лондоне в 1978 году[1].
Из идущих по следу каждый, даже самый маленький, самый слабый, должен ступить на кусочек снежной целины, а не в чужой след. А на тракторах и лошадях ездят не писатели, а читатели. | |
— «По снегу», 1956 |
… Есенина, единственного поэта, признанного и канонизированного преступным миром: — см. «Сергей Есенин и воровской мир» | |
— «На представку», 1956 |
Под грязной нательной рубахой был надет шерстяной свитер — это была последняя передача от жены перед отправкой в дальнюю дорогу, и я знал, как берёг его Гаркунов, стирая его в бане, суша на себе, ни на минуту не выпуская из своих рук, — фуфайку украли бы сейчас же товарищи. | |
— там же |
Слишком часто тот мир за горами, за морями казался ему каким-то сном, выдумкой. Реальной была минута, час, день от подъёма до отбоя — дальше он не загадывал и не находил в себе сил загадывать. Как и все. | |
— «Ночью», 1954 |
Градусника рабочим не показывали, да это было и не нужно — выходить на работу приходилось в любые градусы. К тому же старожилы почти точно определяли мороз без градусника: если стоит морозный туман, значит, на улице сорок градусов ниже нуля; если воздух при дыхании выходит с шумом, но дышать ещё не трудно — значит, сорок пять градусов; если дыхание шумно и заметна одышка — пятьдесят градусов. Свыше пятидесяти пяти градусов — плевок замерзает на лету. Плевки замерзали на лету уже две недели. | |
— «Плотники», 1954 |
Он понял давно, откуда эта душевная тупость, душевный холод. Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа. | |
— там же |
… уменье красть — это главная северная добродетель во всех её видах, начиная от хлеба товарища и кончая выпиской тысячных премий начальству за несуществующие, небывшие достижения. | |
— «Одиночный замер», 1955 |
Голодный и злой, я знал, что ничто в мире не заставит меня покончить с собой. Именно в это время я стал понимать суть великого инстинкта жизни — того самого качества, которым наделен в высшей степени человек. | |
— «Дождь», 1958 |
Десятник в намокшем огромном брезентовом плаще с капюшоном, угловатом, как пирамида, появлялся редко. Начальство возлагало большие надежды на дождь, на холодные плети воды, опускавшиеся на наши спины. Мы давно были мокры, не могу сказать, до белья, потому что белья у нас не было. Примитивный тайный расчёт начальства был таков, что дождь и холод заставят нас работать. Но ненависть к работе была ещё сильнее, и каждый вечер десятник с проклятием опускал в шурф свою деревянную мерку с зарубками. Конвой стерёг нас, укрывшись под «грибом» — известным лагерным сооружением. | |
— там же |
Серый каменный берег, серые горы, серый дождь, серое небо, люди в серой рваной одежде — всё было очень мягкое, очень согласное друг с другом. Всё было какой-то единой цветовой гармонией — дьявольской гармонией. | |
— там же |
Заготовка хвои стланика шла вручную, зелёные сухие иглы щипали, как перья у дичи, руками, захватывая побольше в горсть, набивали хвоей мешки и вечером сдавали выработку десятнику. Затем хвоя увозилась на таинственный витаминный комбинат, где из неё варили тёмно-жёлтый густой и вязкий экстракт непередаваемо противного вкуса. Этот экстракт нас заставляли пить или есть (кто как сумеет) перед каждым обедом. Вкусом экстракта был испорчен не только обед, но и ужин, и многие видели в этом лечении дополнительное средство лагерного воздействия. Без стопки этого лекарства в столовых нельзя было получить обед — за этим строго следили. Цинга была повсеместно, и стланик был единственным средством от цинги, одобренным медициной. Вера всё превозмогает, и, хотя впоследствии была доказана полная несостоятельность этого «препарата» как противоцинготного средства и от него отказались, а витаминный комбинат закрыли, в наше время люди пили эту вонючую дрянь, отплёвывались и выздоравливали от цинги. Или не выздоравливали. | |
— «Кант», 1956 |
… среди арестантов и в лагере, и в тюрьме ссоры возникают по пустякам, мгновенно ругань достигает такого градуса, что кажется — следующей ступенью может быть только нож или, в лучшем случае, какая-нибудь кочерга. Но я быстро научился не придавать большого значения этой пышной ругани. Жар быстро спадал, и если оба продолжали ещё долго лениво отругиваться, то это делалось больше для порядка, для сохранения «лица». | |
— «Апостол Павел», 1954 |
Нас выгоняли на работу без всяких списков, отсчитывали в воротах пятёрки. Строили всегда по пятёркам, ибо таблицей умножения умели бегло пользоваться далеко не все конвоиры. Любое арифметическое действие, если его производить на морозе и притом на живом материале, — штука серьёзная. Чаша арестантского терпения может переполниться внезапно, и начальство считалось с этим. | |
— «Детские картинки», 1959 |
— Дайте ложку, — сказал Шестаков, поворачиваясь к обступившим нас рабочим. Десять блестящих, отлизанных ложек потянулись над столом. Все стояли и смотрели, как я ем. В этом не было неделикатности или скрытого желания угоститься. Никто из них и не надеялся, что я поделюсь с ним этим молоком. Такое не было видано — интерес их к чужой пище был вполне бескорыстен. И я знал, что нельзя не глядеть на пищу, исчезающую во рту другого человека. | |
— «Сгущённое молоко», 1956 |
Какой-то мудрый начальник, считаясь с арестантской психологией, распорядился выдавать одновременно либо селёдочные головы, либо хвосты. Преимущества тех и других были многократно обсуждены: в хвостиках, кажется, было побольше рыбьего мяса, но зато голова давала больше удовольствия. Процесс поглощения пищи длился, пока обсасывались жабры, выедалась головизна. Селёдку выдавали нечищеной, и это все одобряли: ведь её ели со всеми костями и шкурой. <…> поднос приближался, и наступала самая волнующая минута: какой величины обрезок достанется, менять ведь было нельзя, протестовать тоже, все было в руках удачи — картой в этой игре с голодом. Человек, которой невнимательно режет селёдки на порции, не всегда понимает (или просто забыл), что десять граммов больше или меньше — десять граммов, кажущихся десять граммов на глаз, — могут привести к драме, к кровавой драме, может быть. О слезах же и говорить нечего. Слёзы часты, они понятны всем, и над плачущими не смеются. | |
— «Хлеб», 1956 |
… человек потому и поднялся из звериного царства, стал человеком, то есть существом, которое могло придумать такие вещи, как наши острова[2] со всей невероятностью их жизни, что он был физически выносливее любого животного | |
— «Заклинатель змей», 1954 |
Я заметил тогда удивительную вещь — тяжело и мучительно трудно в такой многочасовой работе бывает только первые шесть-семь часов. После этого теряешь представление о времени, подсознательно следя только за тем, чтобы не замёрзнуть: топчешься, машешь лопатой, не думая вовсе ни о чём, ни на что не надеясь. | |
— «Первая смерть», 1956 |
Лагерная палата мер и весов установила, что в спичечную коробку входит махорки на восемь папирос, а восьмушка махорки состоит из восьми таких спичечных коробочек. Эти меры сыпучих тел действуют на 1/8 территории Советского Союза — во всей Восточной Сибири. | |
— «Тётя Поля», 1958 |
В прошлом и настоящем для успеха необходимо, чтобы писатель был кем-то вроде иностранца в той стране, о которой он пишет. Чтобы он писал с точки зрения людей, — их интересов, кругозора, — среди которых он вырос и приобрёл привычки, вкусы, взгляды. Писатель пишет на языке тех, от имени которых он говорит. И не больше. Если же писатель знает материал слишком хорошо, те, для кого он пишет, не поймут писателя. Писатель изменил, перешёл на сторону своего материала. | |
— «Галстук», 1960 |
Россия — страна проверок, страна контроля. Мечта каждого доброго россиянина — и заключённого, и вольнонаёмного, — чтобы его поставили что-нибудь, кого-нибудь проверять. Во-первых: я над кем-то командир. Во-вторых: мне оказано доверие. В-третьих: за такую работу я меньше отвечаю, чем за прямой труд. А в-четвёртых: помните атаку «В окопах Сталинграда» Некрасова. | |
— там же |
— Да, жизнь арестанта — сплошная цепь унижений с той минуты, когда он откроет глаза и уши и до начала благодетельного сна. Да, всё это верно, но ко всему привыкаешь. И тут бывают дни лучше и дни хуже, дни безнадёжности сменяются днями надежды. Человек живёт не потому, что он во что-то верит, на что-то надеется. Инстинкт жизни хранит его, как он хранит любое животное. Да и любое дерево, и любой камень могли бы повторить то же самое. Берегитесь, когда приходится бороться за жизнь в самом себе, когда нервы подтянуты, воспалены, берегитесь обнажить своё сердце, свой ум с какой-нибудь неожиданной стороны. Сосредоточив остатки силы против чего-либо, берегитесь удара сзади. На новую, непривычную борьбу сил может не хватить. Всякое самоубийство обязательный результат двойного воздействия, двух, по крайней мере, причин. | |
— «Серафим», 1959 |
Я накинул на плечи единственный «расхожий» халат палаты, грязный, прожжённый окурками, отяжелевший от впитавшегося пота многих сотен людей… | |
— «Домино», 1959 |
В больнице, как и в лагере, не выдавали ложек вовсе. Мы научились обходиться без вилки и ножа ещё в следственной тюрьме. Давно мы были обучены приёму пищи «через борт», без ложки — ни суп, ни каша никогда не были такими густыми, чтобы понадобилась ложка. Палец, корка хлеба и язык очищали дно котелка или миски любой глубины. | |
— там же |
Больше половины своего рабочего времени Пётр Иванович тратил на разоблачение симулянтов. Он понимал, конечно, причины, которые толкали заключённых на симуляцию. Пётр Иванович сам был недавно заключённым, и его не удивляло ни детское упрямство симулянтов, ни легкомысленная примитивность их подделок. Пётр Иванович, бывший доцент одного из сибирских институтов, сам сложил свою научную карьеру в те же снега, где его больные спасали свою жизнь, обманывая его. Нельзя сказать, чтобы он не жалел людей. Но он был врачом в большей степени, чем человеком, он был специалистом прежде всего. Он гордился тем, что год общих работ не выбил из него врача-специалиста. Он понимал задачу разоблачения обманщиков вовсе не с какой-нибудь высокой, общегосударственной точки зрения и не с позиций морали. Он видел в ней, в этой задаче, достойное применение своим знаниям, своему психологическому умению расставлять западни, в которые должны были к вящей славе науки попадаться голодные, полусумасшедшие, несчастные люди. В этом сражении врача и симулянта на стороне врача было все — и тысячи хитрых лекарств, и сотни учебников, и богатая аппаратура, и помощь конвоя, и огромный опыт специалиста, а на стороне больного был только ужас перед тем миром, откуда он пришёл в больницу и куда он боялся вернуться. Именно этот ужас и давал заключённому силу для борьбы. Разоблачая очередного обманщика, Пётр Иванович испытывал глубокое удовлетворение: ещё раз он получает свидетельство жизни, что он хороший врач, что он не потерял квалификацию, а, наоборот, отточил, отшлифовал её, словом, что он ещё может… | |
— «Шоковая терапия», 1956 |
Поздняя осень, давно пора быть снегу, зиме. По краю белого небосвода много дней ходят низкие, синеватые, будто в кровоподтёках, тучи. А сегодня осенний пронизывающий ветер с утра стал угрожающе тихим. Пахнет снегом? Нет. Не будет снега. Стланик ещё не ложился. И дни проходят за днями, снега нет, тучи бродят где-то за сопками, и на высокое небо вышло бледное маленькое солнце, и всё по-осеннему… | |
— «Стланик», 1960 |
По простоте душевной люди представляли следственную тюрьму самым жестоким переживанием, так круто перевернувшим их жизнь. Именно арест был для них самым сильным нравственным потрясением. Теперь, вырвавшись из тюрьмы, они подсознательно хотели верить в свободу, пусть относительную, но все же свободу, жизнь без проклятых решеток, без унизительных и оскорбительных допросов. Начиналась новая жизнь без того напряжения воли, которое требовалось всегда для допроса во время следствия. Они чувствовали глубокое облегчение от сознания того, что все уже решено бесповоротно, приговор получен, не нужно думать, что именно отвечать следователю, не нужно волноваться за родных, не нужно строить планов жизни, не нужно бороться за кусок хлеба — они уже в чужой воле, уже ничего нельзя изменить… |
Сетка метели была прозрачна. Снегопад был редок и похож на рыболовную сеть из белых ниток, накинутую на город. |
… жирные зелёные листья тополей здесь были уже тронуты светлой желтизной. Солнце уже не было таким жарким и ярким, как будто его золотую силу впитали, всосали в себя листья клёнов, тополей, берёз, осин. Листья сами сверкали теперь солнечным светом. |
Работали тогда по шестнадцать часов, и нормы были рассчитаны на шестнадцать часов. Если считать, что подъём, завтрак, и развод на работу, и ходьба на место её занимают полтора часа минимум, обед — час и ужин вместе со сбором ко сну полтора часа, то на сон после тяжёлой физической работы на воздухе оставалось всего четыре часа. Человек засыпал в ту самую минуту, когда переставал двигаться, умудрялся спать на ходу или стоя. Недостаток сна отнимал больше силы, чем голод. |
Посылки выдавались только тем, кто выполняет норму, остальные подвергались конфискации. <…> Это не было дикой фантазией какого-то дегенерата начальника, это был приказ высшего начальства. |
Светлая, чистая, тёплая следственная тюрьма, которую так недавно и так бесконечно давно они покинули, всем, неукоснительно всем казалась отсюда лучшим местом на земле. Все тюремные обиды были забыты, и все с увлечением вспоминали, как они слушали лекции настоящих учёных и рассказы бывалых людей, как они читали книги, как они спали и ели досыта, ходили в чудесную баню, как получали они передачи от родственников, как они чувствовали, что семья вот здесь, рядом, за двойными железными воротами, как они говорили свободно, о чём хотели (в лагере за это полагался дополнительный срок заключения), не боясь ни шпионов, ни надзирателей. Следственная тюрьма казалась им свободнее и родней родного дома, и не один говорил, размечтавшись на больничной койке, хотя оставалось жить немного: «Я бы хотел, конечно, повидать семью, уехать отсюда. Но ещё больше мне хотелось бы попасть в камеру следственной тюрьмы — там было ещё лучше и интересней, чем дома. И я рассказал бы теперь всем новичкам, что такое «чистый воздух». — см. также «Надгробное слово» |
О [лагере] заранее трудно составить верное представление, ибо всё тамошнее слишком необычайно, невероятно, и бедный человеческий мозг просто не в силах представить в конкретных образах тамошнюю жизнь… |
Четырёхэтажные сплошные нары, рубленные из цельных лиственниц, были строением вечным, рассчитанным навечно, как мосты Цезаря. |
Он просыпался только тогда, когда давали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал, только некрепко — вши не давали крепко спать. |
… кисть левой руки разогнулась. За полтора года работы на прииске обе кисти рук согнулись по толщине черенка лопаты или кайла и закостенели, как казалось Андрееву, навсегда. Во время еды рукоятку ложки он держал, как и все его товарищи, кончиками пальцев, щепотью, и забыл, что можно держать ложку иначе. Кисть руки, живая, была похожа на протез-крючок. Она выполняла только движения протеза. Кроме этого, ею можно было креститься, если бы Андреев молился богу. Но ничего, кроме злобы, не было в его душе. Раны его души не были так легко залечены. Они никогда не были залечены. | |
— там же |
… почему «Колымские рассказы» не давят, не производят гнетущего впечатления, несмотря на их материал. Я пытался посмотреть на своих героев со стороны. Мне кажется, дело тут в силе душевного сопротивления началам зла, в той великой нравственной пробе, которая неожиданно, случайно для автора и для его героев оказывается положительной пробой. | |
— Варлам Шаламов, письмо Фриде Вигдоровой 16 июня 1964 |
И непосилен для одинокого пера весь объём этой истории и этой истины. Получилась у меня только щель смотровая на Архипелаг, не обзор с башни. Но к счастью, ещё несколько выплыло и выплывет книг. Может быть, в «Колымских рассказах» Шаламова читатель верней ощутит безжалостность духа Архипелага и грань человеческого отчаяния. | |
— Александр Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», часть третья, 1974 |
Разрозненные публикации Шаламова равносильны тому, как если бы картину Рембрандта разрезать на куски.[1][3] — о предыдущих зарубежных публикациях | |
— Михаил Геллер, предисловие к первому полному изданию сборника |
Представленные Шаламовым рассказы убедительно говорят о том, что «Один день Ивана Денисовича» Солженицына не только не исчерпал темы «Россия за колючей проволокой»[4], но представляет пусть талантливую и самобытную, но ещё очень одностороннюю и неполную попытку осветить и осмыслить один из самых страшных периодов в истории нашей страны. <…> «Один день Ивана Денисовича» <…> нисколько не помогает уяснению того — «как дошла ты до жизни такой», как могло случиться, что в Советской стране лагери получили права гражданства, полноправно определили её лицо? Между тем, именно эта сторона вопроса более всего занимает людей и тревожит их совесть. Если важно и поучительно показать, как мужественно, терпеливо и не теряя человеческого достоинства, несли люди бремя нечеловеческих и унизительных условий существования, то ещё больше значения имеет показ средствами художника созданной для подавления человеческой личности системы, во всей её полноте, всех людей, которые её проводили, их психологии, потому что только вскрытие до конца этих страшнейших язв и их корней может предохранить от них в будущем. | |
— Олег Волков, внутренняя рецензия для «Советского писателя», декабрь 1962 |
При самом критическом отношении к повести «Один день Ивана Денисовича», при учёте узости кругозора автора, односторонности и поверхностности многих описаний, нельзя не видеть, что пафос этого произведения в утверждении стойкости человека, который и в трагических, бесчеловечных условиях лагерной жизни не теряет качеств человека <…>. Это и дало основание поддержать повесть Солженицына. Но мы все помним, что, говоря о ней, Н. С. Хрущёв предупреждал о ненужности увлечений «лагерной темой», о необходимости подходить к ней с исключительной ответственностью и глубиной, о том, что такие произведения не должны убивать веру в человека, в его силы и возможности. | |
— А. К. Дремов, внутренняя рецензия для «Советского писателя», декабрь 1962 |
— В. В. Петелин, заключение редакции «Советского писателя» |
По-моему, это лучшая проза в России за многие и многие годы. Читая в первый раз, я так следила за фактами, что не в достаточной мере оценила глубочайшую внутреннюю музыку целого. А может, и вообще лучшая проза двадцатого века. | |
— Надежда Мандельштам, письмо Шаламову, 2 сентября 1965 |
Иван Денисович, при всём своём рабском бесправии и мучениях, был ещё живым человеком, — как были ещё живыми людьми и его товарищи по несчастью. В «Колымских же рассказах» бродят какие-то тени, почти мертвецы, когда-то бывшие живыми: они обмениваются отрывочными замечаниями, ссорятся, бранятся, ненавидят один другого, как будто иногда даже цепляются за жизнь, — но это подлинно «мёртвые души», мёртвые, убитые непрестанным страхом и всё растущим отчаянием. Каторга в этих рассказах не только сделала, но и окончательно доделала своё дело…[8] | |
— Георгий Адамович, «Стихи автора „Колымских рассказов“», 1967 |
Литературный талант Шаламова подобен бриллианту. Эти рассказы — пригоршня алмазов.[3] — вероятно, трюизм | |
— Гаррисон Солсбери, 1980 или 1982 |
Это книга, отражающая сущность бытия.[3] | |
— Сол Беллоу, тогда же |
Шаламов блистателен в свой попытке описать психологию человеческих действий в условиях длительных и безнадёжных лишений. Он собирает там, где Солженицын теряет.[3] | |
— Houston Chronicle, тогда же |
— Андрей Тарковский, «Мартиролог» (из дневника), 13 января 1986 |
Сталинградскую оборону принято называть героической. Но героизма, как такового, героических поступков было не так уж много, трусости, растерянности, пожалуй, даже больше. И глупых, бессмысленных приказов тоже. <…> | |
— Виктор Некрасов, «Сталинград и Колыма (Читая Шаламова)», 1986 |
<«Новый мир»> был в трудном положении: разрешив, по исключению, напечатать повесть Солженицына, «лагерной теме» поставили заслон. Была сочинена даже удобная теория: мол, Солженицыным сказано всё о лагерном мире, так зачем повторяться? <…> | |
— Владимир Лакшин, «Не уставал вспоминать…», 1989 |
Когда-то в отрицательной рецензии на рассказы Шаламова проницательный критик написал, что герои его рассказов лишены социальных признаков, они — просто замученные люди, а автор — просто «абстрактный гуманист»[11], сострадающий им. За этой преамбулой прямо последовал вывод, что печатать рассказы нельзя. Он был прав, этот критик. Автор не отождествляет себя с классом, группой или иной социальной категорией. Он человек и обращается к другому человеку и тем самым — ко всему человечеству.[12] — парафразировала в[13]; упомянутая рецензия, очевидно, — парафраз Дремова и Петелина, или Э. С. Мороз | |
— Ирина Сиротинская, 1990 |
Многие воспринимали КР как мемуары. | |
— Ирина Сиротинская, «Мой друг Варлам Шаламов», 2006 |
Для своего времени справедливым было убеждение Шаламова, что лагерному материалу не соответствовал роман с его неизбежно разветвлённой композицией и сюжетным плетением, побуждающим автора слишком многое дофантазировать. <…> Совокупность <…> рассказов давала своего рода «роман без романа», то есть без лишнего дофантазирования…[14] | |
— Евгений Громов, «Трагический художник России», 1996 |
Рассказ «На представку» начинается так: «Играли в карты у коногона Наумова». Конногвардеец Нарумов из «Пиковой дамы» (наличие парафраза отмечали многие исследователи) потерял букву «р», но остался при лошадях и гвардейском звании — в лагере коногон является представителем высшей аристократии. Первая фраза как бы очерчивает круг ассоциаций. Подробный рассказ о карточных традициях уголовников, сдержанно-напряжённое описание самой игры окончательно убеждают читателя, что он следит за роковым — для участников — карточным поединком. Всё его внимание приковано к игре. Но в момент наивысшего напряжения, когда по всем законам пригородной баллады в воздухе должны сверкнуть два ножа, стремительное течение сюжета разворачивается в неожиданную сторону и вместо одного из игроков гибнет совершенно посторонний и до той минуты никак в сюжете не задействованный «фрайер» Гаркунов — один из зрителей. | |
— Елена Михайлик, «В контексте литературы и истории», 1997 |
Seamless Wikipedia browsing. On steroids.
Every time you click a link to Wikipedia, Wiktionary or Wikiquote in your browser's search results, it will show the modern Wikiwand interface.
Wikiwand extension is a five stars, simple, with minimum permission required to keep your browsing private, safe and transparent.