Loading AI tools
русский религиозный философ, правовед, публицист, общественный деятель Из Викицитатника, свободного сборника цитат
Евгений Николаевич Трубецкой | |
Статья в Википедии | |
Произведения в Викитеке | |
Медиафайлы на Викискладе |
Евге́ний Никола́евич Трубецко́й (1863-1920) — русский религиозный философ, правовед, публицист, общественный деятель; редактор-издатель еженедельной общественно-политической газеты «Московский еженедельник». Младший брат Сергея Николаевича Трубецкого.
Весь пафос свободы не имеет ни малейшего смысла, если в человеке нет той святыни, пред которой мы должны преклоняться. Но признавать в человеке святыню можно только с точки зрения определенного философского и религиозного миросозерцания. Если человек есть только временное, преходящее сочетание атомов материи, то проповедь уважения к человеческой личности, к её достоинству и свободе есть чистейшая бессмыслица: об уважении к человеку можно говорить только в том предположении, что человек есть сосуд безусловного, носитель вечного, непреходящего смысла жизни.[1] | |
— из статьи «Всеобщее, прямое, тайное и равное» |
— из статьи «Всеобщее, прямое, тайное и равное» |
Для русского освободительного движения характерно то, что оно дорожит равенством более, нежели самой свободой. Оно готово предпочесть рабство частичному освобождению: между всеобщим равенством рабства и всеобщим равенством свободы оно не допускает середины. Оно не может мыслить иначе как в форме всеобщности. Черта эта составляет одно из проявлений того универсализма русского гения, который столько раз отмечался великими русскими писателями, в особенности Достоевским.[1] | |
— из статьи «Всеобщее, прямое, тайное и равное» |
Есть два типа демократизма, два противоположных понимания демократии. Из них одно утверждает народовластие на праве силы; с этой точки зрения народ не ограничен в своем властвовании никакими нравственными началами: беспредельная власть должна принадлежать народу не потому, что народ — сила. Такое понимание демократии несовместимо со свободою: с точки зрения права силы не может быть речи о каких бы то ни было неприкосновенных, незыблемых правах личности. <...> Другое понимание демократии кладет в основу народовластия незыблемые нравственные начала, и прежде всего — признание человеческого достоинства, безусловной ценности человеческой личности как таковой. Только при таком понимании демократии дело свободы стоит на твёрдом основании, ибо оно одно исключает возможность низведения личности на степень средства и гарантирует её свободу независимо от того, является ли она представительницей большинства или меньшинства в обществе.[1] | |
— из статьи «Всеобщее, прямое, тайное и равное» |
Прежде всего в русской революции Платон указал мне действие общего закона. По его мнению, олигархическое государство всегда таит в своих недрах будущую демократию, так что государственный переворот тут рано или поздно является неизбежным, ибо в олигархии мы имеем, собственно говоря, не одно государство, а целых два — богатых и бедных, господствующих и управляемых; причём те и другие, сожительствуя вместе, находятся как бы в вечном заговоре друг против друга. <...> Жажда материальных благ в олигархии, передаваясь от богатых, заражает бедных. Борьба за имущество вызывает борьбу за власть. И олигархия погибает, превращаясь в демократию «через ненасытную жажду богатства, того самого, что в олигархии считается высшим благом».[1] | |
— из статьи «Древний философ на современные темы. Беседа с Платоном» |
Человек жертвует собою только тогда, когда он верит, что есть что‑то великое, неумирающее, что его переживёт. Во всяком героическом подвиге, во всяком акте самопожертвования есть эта сознательная или бессознательная вера в какой‑то посмертный смысл жизни, который выходит за пределы личного существования. | |
— из статьи «Свобода и бессмертие» (К годовщине смерти кн. С.Н. Трубецкого) |
Человек вообще не властен над своим телом, и утрата тела, физическая смерть есть лишь последовательный результат общего ненормального состояния, нашей неспособности подчинить и удержать наше тело. Смерть коренится в самой природе временного бытия, в котором всё беспрерывно утекает. «Человек никогда не находится в жизни, поскольку он пребывает в этом теле, которое скорее умирает, чем живёт»; «в этом беге времён мы ищем настоящее и не находим его, ибо это — только переход от будущего к прошедшему, который абсолютно лишён протяжения».[2] | |
— «Миросозерцание Блаженного Августина», 1892 |
— «Миросозерцание Блаженного Августина», 1892 |
Так или иначе русский национальный мессианизм всегда выражался в утверждении русского Христа, в более или менее тонкой русификации Евангелия. В талантливой книге об А.С. Хомякове Н.А. Бердяев совершенно правильно считает признаком национального мессианизма утверждение исключительной близости одного народа ко Христу, признание его первенства во Христе. В этом он совершенно справедливо полагает отличие мессианизма от миссионизма. Народов с каким‑либо призванием или миссией, в частности с миссией религиозной, может быть много. Между тем народ–Мессия может быть только один. Как только мы допускаем, что народов–богоносцев, призванных спасать мир, существует не один, а хотя бы несколько, мы тем самым разрушаем мессианическое сознание и становимся на почву миссионизма.[1] | |
— из статьи «Старый и новый национальный мессианизм» |
Совершенство Царствия Божия находит себе полное, адекватное выражение только в совершенной победе над злом, в совершенном и всеобщем одухотворении. Чтобы победить раздвоение духовного и мирского, Богочеловечество должно преодолеть раздвоение духа и плоти. Эта окончательная победа выражает собою предел и конец здешнего существования. Ибо Царствие Христово — не от мира сего.[3] | |
— из доклада «Спор Толстого и Соловьёва о государстве», 1910 |
Для слабой Турции проливы — непосильное бремя и источник непрестанно возрождающейся внешней опасности. Напротив, для державы могущественной, какою была в древности Византийская империя и каковыми в настоящее время являются Россия и Германия, это — ключ к господству над широкими морями и над ещё более обширными землями, их окружающими. Иначе говоря, это — Царьград в полном смысле этого слова. Именно в качестве Царьграда по природе Константинополь был избран в столицы Константином, и именно Царьградом он всегда был для России, в течение всего ее исторического существования.[4] | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Во образе Святой Софии наше религиозное благочестие видит весь мир — не нынешний, а грядущий мир, каким он должен быть увековечен в Боге; но в высшей своей форме этот мир — человечен. | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Нельзя не согласиться с Соловьёвым, что это великое царственное и женственное существо изображает собою не что именно, как истинное и полное человечество. В самом деле, в изображении оно противополагается и Сыну Божию, и ангелам, и Богоматери, ибо от неё оно приемлет почитание. | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Отсюда ясно, почему в христианском жизнепонимании наших предков этот образ имел столь центральное, определяющее значение. Человечность божества, вот что им дорого в их представлении о «Софии».[4] | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Утром в мечети св. Софии мне показывали на стене следы кровавой пятерни султана, залившего христианской кровью этот величайший из православных храмов в день взятия Константинополя. Перебив молящихся, искавших там убежища, он вытер руку о колонну, и этот кровавый след показывается там до сих пор.[4] | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Я видел родину в Константинополе. Там на горе́ из глаз моих только что скрылась освещённая солнцем святая София, а теперь передо мной на палубе <парохода> — русская деревня. И вот, когда пароход наш тихо тронулся вдоль Босфора и его мечетями и минаретами — вся толпа твёрдо и торжественно, но почему-то вполголоса запела «Христос воскресе».[4] | |
— из лекции «Национальный вопрос, Константинополь и святая София» |
Распространяя свои религиозные убеждения угрозами и насилием, восточные императоры стремятся сделать своё вероисповедание всеобщей принудительной нормой, преследуя разномыслящих с ними как ослушников их власти. Вот почему всякий раз, когда на константинопольском престоле сидит еретический кесарь, православные церкви Востока, гонимые и теснимые им, ищут опоры и помощи извне.[2] | |
— «Миросозерцание Блаженного Августина», 1892 |
Все, кому христианство не достаётся даром, кто получает его не как наследственный дар, а приходят к нему разумом и волей путём свободного исследования, неизбежно проходят через идеалистические порывы молодости и через отчаянье пессимистов и скептиков: чтобы уверовать в мистический идеал христианства, нужно вместе с пессимистами отчаяться в земной действительности; но, чтобы подчиниться церкви, нужно вместе со скептиками отрешиться от рационалистического самомнения и гордости разума. Чтобы быть христианином, нужно уверовать в сверхчувственную идею и признать над собою божественный авторитет.[2] | |
— «Миросозерцание Блаженного Августина», 1892 |
Что же поведал нам Гоголь о России? Прежде всего она для него — синоним чего-то необъятного, беспредельного, «неизмеримая русская земля». Но беспредельное — не содержание, а форма национального существования. Чтобы найти Россию, надо преодолеть пространство, наполнить творческой деятельностью её безграничный простор. В поэзии Гоголя мы находим человека в борьбе с пространством. В этом — основная её стихия, глубоко национальный её источник. <...> | |
— из статьи «Гоголь и Россия» |
Странствования нашего народа связываются с исканием лучшей отчизны, во–первых, потому, что они чаще всего вызываются тоской, страданием, горем народным — словом, разочарованием в отчизне здешней. Во–вторых, влечение к беспредельному, хотя оно и возбуждается созерцанием бесконечного пространства, однако не находит себе удовлетворения в мире земном, где человек ежеминутно натыкается на положенные ему тесные границы. Неудивительно поэтому, что среди русского простонародья странник считается божьим человеком, причём самое хождение по земле признаётся делом спасительным, богоугодным. | |
— из статьи «Гоголь и Россия» |
В молодости он, по собственному признанию, творил беззаботно и безотчетно: когда его давила грусть, он освобождался от неё смехом. Но с годами это соловьиное пение стало для него невозможным: под влиянием Пушкина он взглянул на дело серьёзнее и относительно каждого своего произведения стал ставить вопросы:«зачем» и «для чего»; он понял, что раньше он смеялся даром. Ему стало ясно, что не себя самого надо освобождать смехом от печали: надо делать им живое общественное дело — освобождать Россию от чудовищ, изгонять из неё бесов. Ибо смех — могущественное орудие борьбы: «насмешки боится даже тот, кто больше ничего на свете не боится».[1] | |
— из статьи «Гоголь и Россия» |
Кому случалось хоть раз в жизни видеть покойного Владимира Сергеевича Соловьёва — тот навсегда сохранял о нём впечатление человека, совершенно непохожего на обыкновенных смертных. Уже в его наружности, в особенности в выражении его больших прекрасных глаз, поражало единственное в своём роде сочетание немощи и силы, физической беспомощности и духовной глубины. | |
— из очерка «Личность В.С. Соловьёва», 1911 |
Получая хорошие заработки со своих литературных произведений, он оставался вечно без гроша, а иногда даже почти без платья. Он был бессребреником в буквальном смысле слова, потому что серебро решительно не уживалось в его кармане; и это — не только вследствие редкой детской его доброты, но также вследствие решительной его неспособности ценить и считать деньги. Когда у него их просили, он вынимал бумажник и давал не глядя, сколько захватит рука, и это — с одинаковым доверием ко всякому просившему. Когда же у него не было денег, он снимал с себя верхнее платье. Помню, как однажды глубокой осенью в Москве я застал его страждущим от холода; весь гардероб его в то время состоял из лёгкой пиджачной пары альпага и из ещё более лёгкой серой крылатки: только что перед тем, не имея денег, он отдал какому-то просителю всё суконное и вообще тёплое, что у него было: он рассчитывал, что к зиме успеет заработать себе на шубу.[5] | |
— из очерка «Личность В.С. Соловьёва», 1911 |
Работа мысли и воображения Соловьёва никогда не останавливалась: она достигала высшего своего напряжения именно в те часы, когда он, по-видимому, ничем не был занят. Он не имел обыкновения думать с пером в руке: он брался за перо только для того, чтобы записать произведение, уже раньше созревшее и окончательно сложившееся в его голове; самый же процесс творчества происходил у него или на ходу, во время прогулки или приятельской беседы, или же, наконец, в часы бессонницы, не прекращаясь даже и во время сна: ему случалось просыпаться с готовым стихотворением. Поэтому для него, собственно говоря, не существовало отдыха и всего менее он отдыхал во сне.[5] | |
— из очерка «Личность В.С. Соловьёва», 1911 |
Евгений Трубецкой играл в Москве крупную роль; он твёрдо обосновался в салоне Морозовой; она издавала «Еженедельник»[6], в котором он выступал с ответственной публицистикой; публицистика носила характер высказываний по вопросам культуры; Трубецкому приспичило, что высказыванья есть политика; два-три протеста против режима, тяжёлых и косолапых, как он, в «оные времена» создали ему репутацию радикала и укрепили в нём несчастную мысль создать фикцию партии «мирно-обновленцев», которой он был едва ли не единственным членом; <...> косолапо слонялся он меж Гучковым и Милюковым; и от того и этого его отделяла порядочность; он был честен и прям, но политически туп; раз при мне, отвечая кадетам, бросаясь грудью вперёд, убил наповал себя: | |
— Андрей Белый, «Между двух революций», 1934 |
— Андрей Белый, «Между двух революций», 1934 |
Но грянул гром. Внезапно свален | |
— Сергей Соловьёв, «Послание епископу Трифону», 1918-1919 |
Seamless Wikipedia browsing. On steroids.
Every time you click a link to Wikipedia, Wiktionary or Wikiquote in your browser's search results, it will show the modern Wikiwand interface.
Wikiwand extension is a five stars, simple, with minimum permission required to keep your browsing private, safe and transparent.